Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) - Страница 492


К оглавлению

492

Вот вам человек.

Рубикон был перейден, и, что я ни делал, чтобы воздержать дружбу Головина, а главное, его посещения, — все было тщетно. Он раза два в неделю приходил к нам, и нравственный уровень нашего уголка тотчас понижался — начинались ссоры, сплетни, личности. Лет пять спустя, когда Головин хотел меня додразнить до драки, он говорил, что я его боюсь; говоря это, он, конечно, не подозревал, как давно я его боялся до лондонской ссоры.

Еще в России я слышал об его бестактности, о нецеремонности в денежных отношениях. Шевырев, возвратившись из Парижа, рассказывал о процессе Головина с лакеем, с которым он подрался, и ставил это на счет нас, западников, к числу которых причислял Головина. Я Ше(376)выреву заметил, что Запад следует винить только в том, что они дрались, потому что на Востоке Головин просто бы поколотил слугу и никто не говорил бы об этом.

Забытое теперь содержание его сочинений о России еще менее располагало к знакомству с ним. Французская риторика, либерализм Роттековой школы, pеle-mеle разбросанные анекдоты, сентенции, постоянные личности и никакой логики, никакого взгляда, никакой связи. Погодин писал рубленой прозой — а Головин думал рублеными мыслями.

Я миновал его знакомство донельзя. Ссора его с Бакуниным помогла мне. Головин поместил в каком-то журнале дворянски-либеральную статейку, в которой помянул его. Бакунин объявил, что ни с русским дворянством, ни с Головиным ничего общего не имеет.

Мы видели, что далее Июньских дней я не пролавировал в моем почетном незнакомстве.

Каждый день доказывал мне, как я был прав. В Головине соединилось все ненавистное нам в русском офицере, в русском помещике, с бездною мелких западных недостатков, и это без всякого примирения, смягчения, без выкупа, без какой-нибудь эксцентричности, каких-нибудь талантов или комизмов. Его наружность vulgar, провокантная и оскорбительная, принадлежит, как чекан, целому слою людей, кочующих с картами и без карт по минеральным водам и большим столицам, вечно хорошо обедающих, которых все знают, о которых всё знают. кроме двух вещей: чем они живут и зачем они живут. Головин — русский офицер, французский bretteur, hвbleur, английский свиндлер, немецкий юнкер и наш отечественный Ноздрев, Хлестаков in partibus infigelium.

Зачем он покинул Россию, что он делал на Западе, — он, так хорошо шедший в офицерское общество своих братии, им же самим описанных? Сорвавшись с родных полей, он не нашел центра тяжести. Кончив курс в Дерптском университете, Головин был записан в канцелярию Нессельроде. Нессельроде ему заметил, что у него почерк плох, Головин обиделся и уехал в Париж. Когда его (377) потребовали оттуда, он отвечал, что не может еще возвратиться, потому что не кончил своего «каллиграфического образования». Потом он издал свою компиляцию «La Russie sous Nicolas», в которой обидел пуще всего Николая тем, что сказал, что он нет пишет се. Ему велели ехать в Россию — он не поехал. Братья его воспользовались этим, чтобы посадить его на Антониеву пищу — они посылали ему гораздо меньше денег, чем следовало. Вот и вся драма.

У этого человека не было ни тени художественного такта, ни тени эстетической потребности, никакого научного запроса, никакого серьезного занятия. Его поэзия была обращена на него самого, он любил позировать, хранить apparence; привычки дурно воспитанного барича средней руки остались в нем на всю жизнь, спокойно сжились с кочевым фуражированием полуизгнанника и полубогемы.

Раз в Турине я застал его в воротах Hфtel Feder с хлыстиком в руке… Перед ним стоял савояр, полунагой и босой мальчик лет двенадцати, Головин бросал ему гроши и за всякий грош стегал его по ногам; савояр подпрыгивал, показывая, что очень больно, и просил еще. Головин хохотал и бросал грош. Я не думаю, чтоб он больно стегал, но все же стегал — и это могло его забавлять? После Парижа мы встретились сначала в Женеве, потом в Ницце. Он был тоже выслан из Франции и находился в очень незавидном положении, Ему решительно (378) нечем было жить, несмотря на тогдашнюю. баснословную дешевизну в Ницце… Как часто и горячо я желал, чтоб Головин получил наследство или женился бы на богатой… Это бы мне развязало руки.

Из Ниццы он уехал в Бельгию, оттуда его прогнали; он отправился в Лондон и там натур ализировался, смело прибавив к своей фамилии титул князя Ховры, на который не имел права. Английским подданным он возвратился в Турин и стал издавать какой-то журнал. В нем он додразнил министров до того, что они выслали его. Головин стал под покровительство английского посольства. Посол отказал ему — и он снова поплыл в Лондон. Здесь в роли рыцаря индустрии, числящегося по революции, он без успеха старался примкнуть к разным политическим кругам, знакомился со всеми на свете и печатал невообразимый вздор.

В конце ноября 1853 Вор цель зашел ко мне с приглашением сказать что-нибудь на польской годовщине. Взошел Головин, смекнув, в чем дело, тотчас атаковал Ворцеля вопросом — «может ли и он сказать речь?»

Ворцелю было неприятно, мне вдвое, но тем не меньше он ему ответил:

— Мы приглашаем всех и будем очень рады; но чтоб митинг имел единство, надобно нам знать а peu prиs, кто что хочет сказать. Мы собираемся тогда-то, приходите к нам потолковать.

Головин, разумеется, принял предложение. А Ворцель, уходя, сказал мне, качая головой, в передней:

— Что за нелегкое принесло его!

С тяжелым сердцем пошел я на приуготовительное собрание; я предчувствовал, что дело не обойдется без скандала. Мы не были там пяти минут, как мое предчувствие оправдалось. После двух-трех отрывистых генеральских слов Головин вдруг обратился к Ледрю-Роллену; сначала напомнил, что они где-то встречались, чего Лед-рю-Роллен все-таки не вспомнил, потом ни к селу ни к городу стал ему доказывать, что постоянно раздражать (379) Наполеона — ошибка, что политичнее было бы его щадить для польского дела… Ледрю-Роллен изменился в лице, но Головин продолжал, что Наполеон один может выручить Польшу, и прочее. «Это, — добавил он, — не только мое личное мнение; теперь Маццини и Кошут это поняли и всеми силами стараются сблизиться с Наполеоном».

492