Charles Edmond, друг принца Наполеона, библиотекарем в Люксембургском дворце.
Ровнее всех, вернее всех себе остался К. Фогт.
Гауга я видел год тому назад. Из-за пустяков он поссорился со мной в 1854 году, уехал из Лондона, не простившись, и перервал все сношения. Случайно узнал я, что он в Лондоне — я велел ему передать, что «настает десятилетие после похорон, что стыдно сердиться без серьезного повода, что нас связывают святые воспоминания и что если он забыл, то — я помню, с какой готовностью он протянул мне дружескую руку».
Зная его характер, я сделал первый шаг и пошел к нему. Он был рад, тронут, и при всем эта встреча была печальнее всех разлук.
Сначала мы говорили о лицах, событиях, вспоминали подробности, потом сделалась пауза. Нам, очевидно, нечего было сказать друг другу, мы стали совершенно чужие. Я делал усилия поддержать разговор, Гауг выбивался из сил; разные инциденты его поездки в Малую Азию выручили. Кончились и они, — опять стало тяжело.
— Ах, боже мой, — сказал я вдруг, вынимая часы, — пять часов, а у меня назначен rendez-vous, Я должен оставить вас.
Я солгал — никакого rendez-vous у меня не было. С Гауга тоже словно камень с плеч свалился.
— Неужели пять часов? — Я сам еду обедать сегодня в Clapham.
— Туда час езды, не стану вас задерживать… Прощайте.
И, выйдя на улицу, я был готов… «захохотать»? — . нет, заплакать. (535)
Через два дня он приехал завтракать ко мне. То же самое. На другой день хотел он ехать, как говорил, остался гораздо дольше, но нам было довольно, и мы не старались увидеться еще раз.
Теддингтон Август 1863.
Бывало, О<гарев>, в новгородские времена, певал: «Cari luoghi io vi ritrovab»; найду и я их снова, и мне страшно, что я их увижу.
Поеду той же дорогой через Эстрель на Ниццу. Там ехали мы в 1847, спускаясь оттуда в первый раз в Италию. Там ехал в 1851 в Иер отыскивать следы моей матери, сына — и ничего не нашел.
Туго стареющая природа осталась та же, а человек изменился, и было отчего. Жизни, наслажденья искал я, переезжая в первый раз Приморские Альпы…были сзади небольшие тучки, печальная синева носилась над родным краем, и ни одного облака впереди, — тридцати пяти лет я был молод и жил в каком-то беззаботном сознании силы.
Во второй раз я ехал тут в каком-то тумане, ошеломленный, я искал тела, потонувший корабль, — и не только сзади гнались страшные тени, но и впереди все было мрачно.
В третий раз… еду к детям, еду к могиле, — желания стали скромны: ищу немного досуга мысли, немного гармонии вокруг, ищу покоя, этого noli me tangere устали и старости.
21 сентября был я на могиле. Все тихо: то же море, только ветер подымал столб пыли по всей дороге. Каменное молчание и легкий шелест кипарисов мне были страшны, чужды. Она не тут; здесь ее нет, — она жива во мне. (536)
Я пошел с кладбища в оба дома, — дом Сю и дом Дуйса. Оба стояли пустыми. Зачем я вызвал опять этих немых свидетелей a charge?.. Вот терраса, по которой я между роз и виноградников ходил задавленный болью и глядел в пустую даль с каким-то безумным и слабодушным желанием облегченья, помощи и, не находя их в людях, искал в вине…
Диван, покрытый теперь пылью и какими-то рамками, — диван, на котором она изнемогла и лишилась чувств в страшную ночь объяснений.
Я отворил ставень в спальной дома Дуйса — вот он, старознакомый вид… я обернулся — кровать, тюфяки сняты и лежат на полу, словно на днях был вынос… Сколько потухло, исчезло в этой комнате! Бедная страдалица — и сколько я сам, беспредельно любя ее, участвовал в ее убийстве! (537)
Сазонов. Бакунин, Париж. — Имена эти, люди эти, город этот так и тянут назад… назад — в даль лет, в даль пространств, во времена юношеских конспирации, во времена философского культа и революционного идолопоклонства.
Мне слишком дороги наши две юности, чтоб опять не приостановиться на них… С Сазоновым я делил в начале тридцатых годов наши отроческие фантазии о заговоре а 1а Риензи; с Бакуниным, десять лет спустя, в поте мозга завоевывал Гегеля.
О Бакунине я говорил и придется еще много говорить. Его рельефная личность, его эксцентрическое и сильное появление, везде — в кругу московской молодежи, в аудитории Берлинского университета, между коммунистами — Вейтлинга и монтаньярами Коссидьера, его речи в Праге, его начальство в Дрездене, процесс, тюрьма, приговор к смерти, истязания в Австрии, выдача России, где он исчез за страшными стенами Алексеевского равелина, — делают из него одну из тех индивидуальностей, мимо которых не проходит ни современный мир, ни история.
В этом человеке лежал зародыш колоссальной деятельности, на которую не было запроса. Бакунин носил в себе возможность сделаться агитатором, трибуном, проповедником, главой партии, секты, иересиархом, бойцом. Поставьте его куда хотите, только в крайний край, — анабаптистом, якобинцем, товарищем Анахарсиса Клоца, другом Гракха Бабефа, — и он увлекал бы массы и потрясал бы судьбами народов, –
Но здесь, под гнетом власти царской, (538)
Колумб без Америки и корабля, он, послужив против воли года два в артиллерии да года два в московском гегелизме, торопился оставить край, в котором мысль преследовалась, как дурное- намерение, и независимое слово — как оскорбление общественной нравственности.
Вырвавшись в 1840 году из России, он в нее не возвращался до тех пор, пока пикет австрийских драгун не сдал его русскому жандармскому офицеру в 1849 году.