Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) - Страница 198


К оглавлению

198

В апреле 1846 лицо старика стало принимать предсмертный вид, глаза потухали; он уже был так худ, что часто, показывая мне свою руку, говорил:

— Скелет совсем готов, стоит только снять кожицу.

Голос его стал тише, он говорил медленнее; но ум, память и характер были как всегда — та же ирония, то же постоянное недовольство всеми и та же раздражительная капризность.

— Помните, — спросил дней за десять до кончины кто-то из его старых знакомых, — кто был наш поверенный в делах в Турине после войны? Вы его знавали за границей.

— Северин, — отвечал старик, едва подумавши несколько секунд.

Третьего мая я его застал в постеле; щеки горели лихорадочно, что у него почти никогда не бывало; он был беспокоен и говорил, что не может встать; потом велел себе поставить пиявки и, лежа в постеле во время этой операции, продолжал свои колкие замечания.

— А! ты здесь, — сказал он, будто я только что взошел. — Ты бы, любезный друг, съездил куда-нибудь рассеяться, это очень меланхолическое зрелице — смотреть, как разлагается человек: cela donne des pensees noires! Да вот прежде дай-ка мальчику гривенник на водку.

Я пошарил в кармане, ничего не нашел меньше четвертака и хотел дать, но больной увидел и сказал:

— Какой ты скучный; я тебе сказал — гривенник.

— У меня нету с собой. (159)

— Подай мой кошелек из бюро, — и он, долго искавши, нашел гривенник.

Взошел Голохвастов, племянник моего отца; старик молчал. Чтоб что-нибудь сказать, Голохвастов заметил, что он сейчас от генерал-губернатора; больной при этом слове дотронулся, по-военному, пальцем до черной бархатной шапочки: я так хорошо изучил все его движения, что тотчас понял, в чем дело: Голохвастову следовало сказать «у Щербатова».

— Представьте, какая странность, — продолжал тот, — у него открылась каменная болезнь.

— Отчего же странно, что у генерал-губернатора открылась каменная болезнь? — спросил медленно больной.

— Как же, mon oncle, ему с лишком семьдесят лет, и в первый раз открылся камень.

— Да, вот и я, хоть и не генерал-губернатор, а тоже очень странно, мне семьдесят шесть лет, и я в первый раз умираю.

Он действительно чувствовал свое положение; это-то и придавало его иронии какой-то макабрский характер, заставлявший разом улыбаться и цепенеть от ужаса. Камердинер его, который всегда по вечерам делал мелкие домашние доклады, сказал, что хомут у водовозной лошади очень худ и что следует купить новый.

— Какой ты чудак, — отвечал ему мой отец, — человек отходит, а ты ему толкуешь о хомуте. Погоди денек-другой, как отнесешь меня в залу на стол, тогда доложи ему (он указал на меня), он тебе велит купить не только хомут, но седло и вожжи, которых совсем не нужно.

Пятого мая лихорадка усилилась, черты еще больше опустились и почернели, старик, видимо, тлел от внутреннего огня. Говорил он мало, но с совершенным присутствием духа; утром он спросил кофею, бульону… и часто пил какую-то тизану. В сумерки он подозвал меня и сказал:

— Кончено, — при этом он провел рукой, как саблей или косой, по одеялу. Я прижал к губам его руку, — она была горяча. Он хотел что-то сказать, начинал… и, ничего не сказавши, заключил: (160)

— Ну, да ты знаешь, — и обратился к Г. И., стоявшему по другую сторону кровати:

— Тяжело, — сказал он ему и остановил на нем томный взгляд.

Г. И. — заведовавший тогда делами моего отца, человек чрезвычайно честный и пользовавшийся его доверием больше других, наклонился к больному и сказал:

— Все до сих пор употребленные нами средства остались безуспешными, позвольте мне вам посоветовать прибегнуть к другому лекарству.

— К какому лекарству? — спросил больной.

— Не пригласить ли священника?

— Ох, — сказал старик, обращаясь ко мне, — я думал, что Г. И. в самом деле хочет посоветовать какое-нибудь лекарство.

Вскоре потом он уснул. Сон этот продолжался до следующего утра, должно быть, это было забытье. Болезнь за ночь сделала страшный успех; конец был близок, я в девять часов послал верхового за Голохвастовым.

В половину одиннадцатого больной потребовал одеться. Он не мог ни стать на ноги, ни верно взять что-нибудь рукой, но тотчас заметил, что серебряной пряжки, которой застаивались панталоны, недоставало, и велел ее принесть. Одевшись, он перешел, поддерживаемый нами, в свой кабинет. Там стояли большие вольтеровские кресла и узенькая, жесткая кушетка, он велел себя положить на нее, тут он сказал несколько слов непонятно и бессвязно, но минут через пять раскрыл глаза и, встретив взором Голохвастова, спросил его:

— Что так раненько пожаловал?

— Я, дядюшка, был тут поблизости, — отвечал Голохвастов, — так заехал узнать о вашем здоровье.

Старик улыбнулся, как бы говоря: «Не проведешь, любезный друг». Потом спросил свою табатерку; я подал ее ему и раскрыл, но, делая долгие усилия, он не мог настолько свести пальцы, чтобы взять табаку; его, казалось, поразило это, мрачно посмотрел он вокруг себя, и снова туча набежала на мозг, он сказал несколько невнятных слов, потом спросил:

— Как, бишь, называются вот эти трубки, что через воду курят?

— Кальян, — заметил Голохвастов.

— Да, да… мой кальян, — и ничего. (161)

Между тем Голохвастов приготовил за дверями священника с дарами, он громко спросил больного, желает ли он его принять; старик раскрыл глаза и кивнул головой. К<лючарев> растворил дверь, и взошел священник… отец мой был снова в забытьи, но несколько слов, сказанные протяжно, и еще больше запах ладана разбудили его, он перекрестился; священник подошел, мы отступили.

198